жемчужИна (neznakomka_18) wrote,
жемчужИна
neznakomka_18

Categories:

Д. Быков - "Один". Нарезки. Часть 36. О "Парфюмере", о трагедии ХХ века и об американской готике

№102 от 9 июня 2017 года


«В чём смысл «Парфюмера» Зюскинда? И почему главный герой сделан злодеем?»

Видите ли, смысл «Парфюмера» довольно богат. Эта притча не столь однозначная, как принято думать. Правильно было сказано в первой публикации ещё, насколько я помню, в «Иностранной литературе», что вещь эта сильна именно тем, что в ней впервые за долгое время в европейской литературе выдумана на редкость универсальная метафора, которую можно очень широко толковать. Метафора эта — запах. Запах — это и душа, и характер, и человеческая индивидуальность. Ведь собственно злодейство и гениальность Гренуя именно в том, что он отнимает у человека, похищает у женщин, убиваемых им, вот этот запах — индивидуальность. И видимо, трагедия и природа художника именно в том, что он похищает запахи у других, а сам, если вы помните, запаха не имеет.

Гренуй — это абсолютный творец, похититель чужой души. А когда он наконец для себя запах создал, создал духи, которые всех заставили его обожать, то казнь его была, конечно, отменена, но в результате его просто растерзали, разорвали на части. То есть когда художник начинает наконец обладать индивидуальностью, когда он выдумывает её себе — толпа его тут же убивает. Тут много можно толковать, и разнообразные здесь есть аспекты. Но главное — это, конечно, трагедия художника, который похищает чужую душу, а собственной не имеет. Да и вообще сама по себе метафора запаха чудесно описывает человеческую индивидуальность.

Проблема в том, что все остальные сочинения Зюскинда, включая «Контрабас», который так гениально играет Хабенский, они мне представляются всё-таки на порядок более слабыми. Всё остальное, что он написал, помимо этого абсолютного бестселлера, по-моему, нельзя рассматривать всерьёз.




О трагедии ХХ века

Но трагедия XX века в том, что он действительно очень сильно скомпрометировал век XIX, отбросил на него тень. Понимаете, Новелла Матвеева лучше всего об этом сказала:

«…Ждала Даная,
Что хлынет ливень золотой,
А ей в лицо — вот честь иная!—
Плеснули серной кислотой».

Действительно, мы ждали, что настанет век творчества, развития и благодати, а вместо этого случился век чудовищных массовых убийств. Но это не значит, что предпосылки скомпрометированы. Я думаю, что XXI век попробует подхватить выброшенное знамя, выбитое знамя, и люди, у которых не получилось ничего на путях массового общества, попробуют самоорганизоваться иначе. Это может быть социальная сеть, во что я не очень верю как в перспективу. А может это быть всё-таки какая-то такая система общества, при которой дураки и творцы просто не будут пересекаться, при которой… Ну, вот те две ветки, о которых пишут Стругацкие или о которых писал ещё Уэллс.

Понимаете, идеальное общество не то… Вот! Наконец я могу сформулировать. И это мечта Мережковского как раз — такое общество. Идеальное общество — это не то общество, где все стали мыслителями и творцами. Нет, это то общество, где дураки перестали мешать мыслителям и творцам. Ну, значит, видимо, где дураки получили свою «жвачку для глаз», своё, условно говоря, политическое устройство и свои задачи, а творцы просто ушли из их поля зрения, научились выпадать из их зрения и строят свой мир одновременно.



Об американской готике

Теперь поговорим об американской готике.

Надо сразу разделить два понятия. Американская готика в узком, традиционном смысле — это совершенно конкретная вещь, это романы американского Юга. Именно их считают готикой в узком смысле. Именно это имеют в виду, когда говорят об американском готическом мировоззрении. Я несколько книжек на эту тему по разным профессиональным необходимостям за последнее время перелопатил. И об этом стоит говорить — как о явлении.

Есть американская готика в смысле более широком — это вся литература ужасов, которая в Штатах представлена очень хорошо. Но главный мастер здесь, конечно, Стивен Кинг. Вот о Стивене Кинге мы скажем с самого начала, потому что Стивен Кинг очень важен для понимания готики как термина.

В этом смысле по-настоящему готический роман у него один — это «Revival», который можно понимать, как «Воскрешение», «Восстановление», разные есть версии перевода. Я предложил бы это перевести именно как «Воскресение», потому что для Кинга это такой старческий роман. Он его писал, сознавая свою старость, как и Толстой — свою. И это такая попытка подвести итоги жизни в наиболее внятной, наиболее краткой, что ли, символической форме. Он вдохновлялся при этом, конечно, Менченом, или Менкеном, как его ещё называют, Мекеном (разные тоже есть транскрипции), романом «Великий бог Пан». Вот «Великий бог Пан» — повесть такая мрачная, точнее (на роман она, конечно, не тянет), она очень характерна для готического направления в целом. И немножко Лавкрафт ещё где-то рядом лежит, немножко Эдгар По.

В общем, для готики характерно как раз вот это главное убеждение, о котором я сегодня уже и говорил: что мир лежит во зле, что наш рассудок и наша жизнь — это крошечное пятно света. Жизнь после смерти, безусловно, есть, но после смерти мы все попадаем в пространство ада, в пространство тоталитарного бесправия.

Вот у Кинга в «Revival» замечательно описана эта людская толпа, которая идёт под охраной страшных муравьёв. Там муравьи — главный лейтмотив. Вот эти чудовищные насекомые, которые охраняют поток неизвестно куда бредущих измождённых голых людей,— такая страшная картина загробного мира. И аргумент у всей этой публики один: если бы смерть несла нам что-то иное или хотя бы просто небытие, мы бы так её не боялись. Мы её боимся именно потому, что после смерти мы попадаем в пространство, где от нас ничего не зависит, в пространство тотального безмолвия и безволия. Последнее, что мы можем сделать — это как-то организовать свою прижизненную ситуацию, потому что посмертно никакие наши заслуги или грехи не играют роли. После смерти мы попадаем во мрак. А крошечный, выхваченный из мрака кусок — это и есть наша жизнь.

«И сном вся наша маленькая жизнь»,— помните, «Макбет»? В этом смысле «Макбет», конечно, самая готическая вещь Шекспира, в которой добра нет вообще, в которой тотальное безумие. Дункан гибнет, а такие персонажи, как Макбет и жена его, составляют большинство, составляют стержень. Конечно, Макдуф, вырезанный ножом из чрева матери, может быть, установит в мире какую-то справедливость. Но не будем забывать, что Макдуф тоже неестественный персонаж, он появился неестественным путём. А естественный путь человека — «это повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, нет лишь смысла». «Sound and Fury». Или как у Фолкнера — «The Sound and the Fury». Этот звук, этот шум и эта ярость.

Так что у Кинга и вообще у настоящих готических авторов нет хеппи-эндов. Мир окружён трагедией. Соступи шаг — и ты в бездне, ты в болоте. Это совершенно естественная готическая вещь.

Ну а южная готика имеет ещё более выраженную тенденцию к такому мрачному взгляду на вещи. И вот здесь, пожалуй, наиболее тонко об этом сказано в сравнительном недавнем сборнике эссе по южной готике. Я не припомню сейчас автора, который это написал, но, конечно, правильно там сказано: ключевое слово к пониманию южной готики — «рабство». Дело в том, что на Юге проблема рабства гораздо шире своего социального измерения. Рабство на Юге — это как бы частный случай общечеловеческой тенденции к рабству. Есть ещё одна замечательная статья, кажется, кого-то из северян, из нью-йоркских публицистов (сейчас не вспомню кого) о том, что чёрный человек, негр, неполиткорректно говоря, в американской готике — это ведь не просто раб, а это как бы чёрный человек, это наш… Да, вот мне правильно тут совершенно прислали ещё заранее, и я сейчас только нарыл это письмо, что правильнее всего говорить, конечно, Мейчен. Хорошо, давайте. Артур Мейчен.

Так вот, в американской литературе, в литературе американского Юга готический персонаж — это необязательно негр как просто представитель этнического меньшинства, нет. Это постоянное присутствие рядом с нами нашего чёрного двойника, который тоже человек, но он чёрный и он другой. Это как бы другой мир, другая религия — вот эти все госпелы, эти песни. Это другое представление о прошлом. Это вообще другие корни. И поэтому страх перед этим чёрным человеком выражается, конечно, в ненависти прежде всего.

В этом смысле самое показательное произведение — «Убить пересмешника», потому что чёрный для них — это другой. Вот в этом-то всё и дело. И иррациональный ужас перед другим, перед чёрным человеком — он диктует вот эту продиктованную абсолютной паникой идею белых, идею белой исключительности. Конечно, страх перед другим и порождает расизм. Но дело в том, что расизм в свою очередь — это просто изнанка нашего страха перед изнанкой бытия, потому что вокруг на самом деле всё черно. Мы носители белого мировоззрения, носители белой истины, а вокруг нас страшная чёрная материя.

Вот это и есть американская готика. Она, конечно, стоит на ложных барочных больных основаниях, но эти основания приводят к появлению великих текстов. Обратите внимание, что негр — это почти всегда носитель если не зла, то анархии или невежества, или какой-то силы, которая себя не сознаёт. Ну, вспомните рассказ Фланнери О'Коннор «Гипсовый негр». Понимаете, Фланнери О'Коннор как раз одна из выдающихся мастеров южной готики. И самый её готический рассказ — это «Перемещённое лицо», потому что Иисус в этом мире тоже был бы перемещённым лицом. Эти люди панически боятся не просто новизны, а инаковости. И это, к сожалению, для человека в целом очень характерно.

Я не знаю, в какой степени Капоте́… Капо́те принимал участие в написании «Убить пересмешника», но «Воспоминания об одном Рождестве» — это, в сущности, один из эпизодов «Пересмешника», переписанный им по-своему, и переписанный гораздо лучше. Действительно, в мире Капоте мир Юга — это мир страха, мир постоянной ограниченности и ужаса перед неведомым, которое гнездится везде. Вот этот знаменитый образ заброшенного дома, в котором живёт Страшила Рэдли, он же появляется впервые у Капоте в «Other Voices, Other Rooms» (вот этот роман «Другие голоса, другие комнаты»). Там этот заколоченный дом и живущий в нём странный человек.

Но обратите внимание, как Стивен Кинг это использует часто — в «Salem's Lot» в частности, да и в «Чёрном доме», много где. Но «Салимов Удел» — это как раз самый готический из типичных романов Кинга и самый южный. Мне кажется, это ощущение тайны, которая караулит за углом и готова наброситься, ощущение чужести, которая окружает уютный и хрупкий мир плантации,— на этой основе построены вся сказочность и все кошмары южного готического романа.

Кто здесь наиболее удачный автор? Ну, конечно, самый готический роман Капоте — это «Другие глаза, другие комнаты». И такой там есть замечательный у него рассказ, один из самых талантливых — это «Дерево в ночи» («A Tree of Night»). Вот здесь ощущение клубящегося вокруг нас безумия.

Конечно, нельзя не упомянуть Фолкнера, которого считают отцом южной готики. Там, может быть, проблема негра стоит не так остро. Хотя, конечно, и «Сарторис», и «Осквернитель праха» — это романы, в которых негр выступает очень часто именно носителем другой морали, другого понимания жизни. И белые страшно его боятся. Угнетают, а боятся. Вот это особенно чувствуется у Стайрона в «Признании Ната Тёрнера», конечно, в лучшем его раннем романе, в романе, который, мне кажется, сравним с «Выбором Софи» по мощи своей.

Но у Фолкнера есть ещё очень важное ощущение — это то, что человеческая жизнь полна страха перед чудовищными, непостижимыми проявлениями Бога, в частности перед появлением уродов. Вот образ урода Бенджи… ну, не урода, а слабоумного Бенджи в «Шуме и ярости». Не зря он сделан повествователем. Помните эпиграф: «Жизнь — это повесть, которую пересказал дурак». Вот то, что пересказывает Бенджи — это и есть хроника рода Компсонов. Вся наша жизнь — это хроника, которая пересказана дураком.

Восходит это, конечно, к Леониду Андрееву, которого, конечно, Фолкнер, я думаю, не читал к 28-году, да и вряд ли читал вообще. Но если вы помните, в «Житии Василия Фивейского»… в «Жизни Василия Фивейского», там главный герой — по сути, это мальчик-идиот, который и представляется Василию Фивейскому страшным безумным богом, который наслаждается страданиями человека. Вот бог-идиот — это такая концепция кощунственная и для XX века очень характерная, страшная.

Вот Бенджи, который рассказывает то, что он помнит об истории рода Компсонов, рассказывает очень убедительно, пластически точно. Но для идиота время не течёт, поэтому у него меняется время, приходится прошлое выделять курсивом, а так-то это для него сплошной поток одновременного страдания. Вот для Фолкнера, к сожалению, вся жизнь пересказана Бенджи. Она полна инцестов, предательств, физического и морального насилия, но она окружена уродством. Вот наша жизнь (ну, как во второй части, где повествует Квентин) — это крошечное пятно света и здравого смысла. Но этот герой обязательно покончит с собой. Почему? Да потому, что мир вокруг него его сожрёт. Он обступил его уже предельно плотно, и нет никакого выхода. Уже ты в этой пропасти, во чреве мира. Вот это ощущение чрева мира для американской литературы очень характерно.

Ну и потом, конечно, ещё не надо забывать, что это литература переселенцев. Это люди, которые пришли на чужое пепелище. Вот почему тема индейцев — индейского посёлка у Хемингуэя, индейского кладбища у Кинга — она так значима. Это люди, которые живут, в сущности, на кладбище заброшенном, пусть даже это кладбище домашних животных. Они живут на чужой истреблённой культуре. И призраки этой культуры постоянно стучатся в их мозги. Вот почему в американских триллерах так часто возникает тема чужого дома, ну, начиная с Марка Данилевского, с «Дома листьев», но это в кино особенно часто. Вы приехали в чужой дом — и он начинает вами управлять. Вы приехали в чужую страну — и индейцы стучатся в ваши дома, их призраки. Именно поэтому индейские кладбища, индейская магия, эти все ловцы снов — это такая важная черта американского триллера.

Я однажды приехал на индейскую ярмарку и съел там гремучую змею — и после этого пережил колоссальную вспышку ярости и такого странного откровения, ярость и мудрость в меня вошли. И Новелла Матвеева, которая хорошо разбиралась в индейском мистике, много читала про индейцев, мне сказала: «Ни в коем случае никогда нельзя этого делать! Вы не знаете, что в вас может вселиться». Меня очень восхищало её серьёзное отношение к этим вещам. Слава богу, ничего особенного не вселилось. Но вот это чувство, что мы живём на пепелище и среди трагедии — оно мрачно, но плодотворно; оно порождает великую литературу и больную совесть.

Каких авторов этого направления я бы рекомендовал? Карсон Маккалерс, прежде всего «Сердце — одинокий охотник» и «Баллада о невесёлом кабачке». Впрочем, «Часы без стрелок» тоже. Капоте — безусловно. Фолкнера — выборочно, потому что Фолкнер не для всех, и он действительно страшно поражает, как говорила Ахматова, своей густописью, чрезмерностью. Но некоторые куски в «Absalom, Absalom!» («Авессалом, Авессалом!») — это надо читать обязательно. «Свет в августе» — обязательно. И конечно, «Медведь» — лучшую повесть когда-либо в Штатах написанную.

Tags: америка, быков-один, зюскинд патрик, история, матвеева новелла, стивен кинг, стихи, фолкнер
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments