
* * *
Не каюсь в том, о нет, что мне казалось бренней
плоть — духа, жизнь — мечты, и верю, что, звеня
распевшейся строкой, хоть пять стихотворений
в летах переживут истлевшего меня.
1986
Плач по утраченной родине
Судьбе не крикнешь: «Чур-чура,
не мне держать ответ!»
Что было родиной вчера,
того сегодня нет.
Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,
но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь,
С мороза душу в адский жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал -
за что ж её лишён?
Какой нас дьявол ввёл в соблазн
и мы-то кто при нём?
Но в мире нет её пространств
и нет её времён.
Исчезла вдруг с лица земли
тайком в один из дней,
а мы, как надо, не смогли
и попрощаться с ней.
Что больше нет её, понять
живому не дано:
ведь родина - она как мать,
она и мы - одно...
В её снегах смеялась смерть
с косою за плечом
и, отобрав руду и нефть,
поила первачом.
Её судили стар и мал,
и барды, и князья,
но, проклиная, каждый знал,
что без неё нельзя.
И тот, кто клял, душою креп
и прозревал вину,
и рад был украинский хлеб
молдавскому вину.
Она глумилась надо мной,
но, как вела любовь,
я приезжал к себе домой
в её конец любой.
В ней были думами близки
Баку и Ереван,
где я вверял свои виски
пахучим деревам.
Её просторов широта
была спиртов пьяней...
Теперь я круглый сирота -
по маме и по ней.
Из века в век, из рода в род
венцы её племён
Бог собирал в один народ,
но божий враг силён.
И, чьи мы дочки и сыны
во тьме глухих годин,
того народа, той страны
не стало в миг один.
При нас космический костёр
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.
К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет...
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.
1992
Клянусь на знамени весёлом
Однако радоваться рано -
и пусть орёт иной оракул,
что не болеть зажившим ранам,
что не вернуться злым оравам,
что труп врага уже не знамя,
что я рискую быть отсталым,
пусть он орёт, - а я-то знаю:
не умер Сталин.
Как будто дело всё в убитых,
в безвестно канувших на Север -
а разве веку не в убыток
то зло, что он в сердцах посеял?
Пока есть бедность и богатство,
пока мы лгать не перестанем
и не отучимся бояться, -
не умер Сталин.
Пока во лжи неукротимы
сидят холёные, как ханы,
антисемитские кретины
и государственные хамы,
покуда взяточник заносчив
и волокитчик беспечален,
пока добычи ждёт доносчик, -
не умер Сталин.
И не по старой ли привычке
невежды стали наготове -
навешать всяческие лычки
на свежее и молодое?
У славы путь неодинаков.
Пока на радость сытым стаям
подонки травят Пастернаков, -
не умер Сталин.
А в нас самих, труслив и хищен,
не дух ли сталинский таится,
когда мы истины не ищем,
а только нового боимся?
Я на неправду чёртом ринусь,
не уступлю в бою со старым,
но как тут быть, когда внутри нас
не умер Сталин?
Клянусь на знамени весёлом
сражаться праведно и честно,
что будет путь мой крут и солон,
пока исчадье не исчезло,
что не сверну, и не покаюсь,
и не скажусь в бою усталым,
пока дышу я и покамест
не умер Сталин!
1959
Пастернаку
Твой лоб, как у статуи, бел,
и взорваны брови.
Я весь помещаюсь в тебе,
как Врубель в Рублёве.
И сетую, слёз не тая,
охаянным эхом,
и плачу, как мальчик, что я
к тебе не приехал.
И плачу, как мальчик, навзрыд
о зримой утрате,
что ты, у трёх сосен зарыт,
не тронешь тетради.
Ни в тот и ни в этот приход
мудрец и ребёнок
уже никогда не прочтёт
моих обречённых...
А ты устремляешься вдаль
и смотришь на ивы,
как девушка и как вода
любим и наивен.
И меришь, и вяжешь навек
весёлым обетом:
- Не может быть злой человек
хорошим поэтом...
Я стих твой пешком исходил,
ни капли не косвен,
храня фотоснимок один,
где ты с Маяковским,
где вдоволь у вас про запас
тревог и попоек.
Смотрю поминутно на вас,
люблю вас обоих.
О, скажет ли кто, отчего
случается часто:
чей дух от рожденья червон,
тех участь несчастна?
Ужели проныра и дуб
эпохе угоден,
а мы у друзей на виду
из жизни уходим.
Уходим о зимней поре,
не кончив похода...
Какая пора на дворе,
какая погода!..
Обстала, свистя и слепя,
стеклянная слякоть.
Как холодно нам без тебя
смеяться и плакать.
[1962]
Еврейскому народу
Был бы я моложе — не такая б жалость:
не на брачном ложе наша кровь смешалась.
Завтракал ты славой, ужинал бедою,
слезной и кровавой запивал водою.
«Славу запретите, отнимите кровлю», —
сказано при Тите пламенем и кровью.
Отлучилось семя от родного лона.
Помутилось племя ветхого Сиона.
Оборвались корни, облетели кроны, —
муки гетто, коль не казни да погромы.
Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
лихо заворочал золотой валютой?
Застелила вьюга пеленою хрусткой
комиссаров Духа — цвет Коммуны Русской.
Ничего, что нету надо лбами нимбов, —
всех родней поэту те, кто здесь гоним был.
И не в худший день нам под стекло попала
Чаплина с Эйнштейном солнечная пара…
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью золотой и горькой,
не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной
в русские трясины, в пажити и в реки, —
я б хотел быть сыном матери-еврейки.
1946
Когда мы были в Яд-Вашеме
Мы были там — и слава Богу,
что нам открылась понемногу
вселенной горькая душа —
то ниспадая, то взлетая,
земля трагически-святая
у Средиземного ковша.
И мы ковшом тем причастились,
и я, как некий нечестивец,
в те волны горб свой погружал,
и тут же, невысокопарны,
грузнели финиками пальмы
и рос на клумбах цветожар…
Но люди мы неделовые,
не задержались в Тель-Авиве,
пошли мотаться налегке,
и сразу в мареве и блеске
заговорила по-библейски
земля на ихнем языке.
Она была седой и рыжей,
и небо к нам склонялось ближе,
чем где-нибудь в краях иных,
и уводило нас подальше
от мерзословия и фальши,
от патриотов и ханыг.
Все каменистей, все безводней
в ладони щурилась Господней
земля пустынь, земля святынь.
От наших глаз неотдалима
холмистость Иерусалима
и огнедышащая синь.
А в сини той, белы как чайки,
домов расставленные чарки
с любовью потчуют друзей.
И встал, воздевши к небу руки,
музей скорбей еврейских — муки
нечеловеческой музей.
Прошли врата — и вот внутри мы,
и смотрим в страшные витрины
с предсмертным ужасом в очах,
как, с пеньем Тор мешая бред свой,
шло европейское еврейство
на гибель в ямах и печах.
Войдя в музей тот, в Яд-Вашем, я,
прервавши с миром отношенья,
не обвиняю темный век —
с немой молитвой жду отплаты,
ответственный и виноватый,
как перед Богом человек.
Вот что я думал в Яд-Вашеме:
я — русский помыслами всеми,
крещеньем, речью и душой,
но русской Музе не в убыток,
что я скорблю о всех убитых,
всему живому не чужой.
Есть у людей тела и души,
и есть у душ глаза и уши,
чтоб слышать весть из Божьих уст.
Когда мы были в Яд-Вашеме,
мы видели глазами теми,
что там с народом Иисус.
Мы точным знанием владеем,
что Он родился иудеем,
и это надо понимать.
От жар дневных ища прохлады,
над ним еврейские обряды
творила любящая Мать.
Мы это видели воочью
и не забудем днем и ночью
на тропах зримого Христа,
как шел Он с верными своими
Отца единого во имя
вплоть до Голгофского креста.
Я сердцем всем прирос к земле той,
сердцами мертвых разогретой,
а если спросите: «Зачем?» —
отвечу, с ближними не споря:
на свете нет чужого горя,
душа любая — Яд-Вашем.
Мы были там, и слава Богу,
что мы прошли по солнцепеку
земли, чье слово не мертво,
где сестры — братья Иисуса
Его любовию спасутся,
хоть и не веруют в Него.
Я, русский кровью и корнями,
живущий без гроша в кармане,
страной еврейской покорен —
родными смутами снедаем,
я и ее коснулся таин
и верен ей до похорон.
1992
Групповой портрет с любимым артистом и скромным автором в углу
По голосу узнанный в «Лире»,
из всех человеческих черт
собрал в себе лучшие в мире
Зиновий Ефимович Гердт.
И это нисколько не странно,
поскольку, не в масть временам,
он каждой улыбкой с экрана
добро проповедует нам.
Когда ж он выходит, хромая,
на сцену, как на эшафот,
вся паства, от чуда хмельная,
его вдохновеньем живет.
И это ни капли не странно,
а славы чем вязче венок,
тем жестче дороженька стлана,
тем больше ходок одинок.
Я в муке сочувствия внемлю,
как плачет его правота,
кем смолоду в русскую землю
еврейская кровь пролита.
И это нисколько не странно,
что он той войны инвалид,
и Гердта старинная рана
от скверного ветра болит.
Но, зло превращая в потеху,
а свет раздувая в костер,
он — выжданный брат мой по цеху
и вот уж никак не актер.
И это ни капли не странно,
хоша языка не чеша,
не слушая крови и клана,
к душе прикипает душа.
Хоть на поэтической бирже
моя популярность тиха,
за что-то меня полюбил же
заветный читатель стиха.
В присутствии Тани и Лили
в преддверье бастующих шахт
мы с ним нашу дружбу обмыли
и выпили на брудершафт.
Не создан для дальних зимовий
воробышек-интеллигент,
а дома ничто нам не внове,
Зиновий Ефимович Гердт.
1991
А я живу на Украине
Извечен желтизны и сини —
земли и неба договор…
А я живу на Украине
с рождения и до сих пор.
От материнского начала
светила мне ее заря,
и нас война лишь разлучала
да северные лагеря.
В ее хлебах и кукурузке
мальчишкой, прячась ото всех,
я стих выплакивал по-русски,
не полагаясь на успех.
В свой дух вобрав ее природу,
ее простор, ее покой,
я о себе не думал сроду,
национальности какой,
но чуял в сумерках и молньях,
в переполохе воробьев
у двух народов разномовных
одну печаль, одну любовь.
У тех и тех — одни святыни,
один Христос, одна душа, —
и я живу на Украине,
двойным причастием дыша…
Иной из сытых и одетых,
дав самостийности обет,
меж тем давно спровадил деток
в чужую даль от здешних бед.
Приедет на день, сучий сыне,
и разглагольствует о ней…
А я живу на Украине,
на милой родине моей.
Я, как иные патриоты,
петляя в мыслях наобум,
не доводил ее до рвоты
речами льстивыми с трибун.
Я, как другие, не старался
любить ее издалека,
не жив ни часа без Тараса,
Сковороды, Кармелюка.
Но сердцу памятно и свято,
как на последние рубли
до Лавры Киевской когда-то
крестьяне русские брели.
И я тоски не пересилю,
сказать по правде, я боюсь
за Украину и Россию,
что разорвали свой союз.
Откуда свету быть при тучах?
Рассудок меркнет от обид,
но верю, что в летах грядущих
нас Бог навек соединит…
Над очеретом, над калиной
сияет сладостная высь,
в которой мы с Костенко Линой,
как брат с сестрою, обнялись.
Я не для дальних, не для близких
сложил заветную тетрадь,
и мне без песен украинских
не быть, не жить, не умирать.
Когда ударю сердцем обземь,
а это будет на заре,
я попрошу сыграть на кобзе
последнего из кобзарей.
И днем с огнем во мне гордыни
национальной не найдешь,
но я живу на Украине,
да и зароете в нее ж.
Дал Бог на ней укорениться,
все беды с родиной деля.
У русского и украинца
одна судьба, одна земля.
1992
Ода одуванчику
В днях, как в снах, безлюбовно тупящих,
измотавших сердца суетой,
можно ль жить, как живет одуванчик,
то серебряный, то золотой?
Хорошо, если пчелки напьются,
когда дождик под корень протек, —
только, как ты его ни напутствуй,
он всего лишь минутный цветок.
Знать не зная ни страсти, ни люти,
он всего лишь трава среди трав, —
ну а мы называемся люди
и хотим человеческих прав.
Коротка и случайна, как прихоть,
наша жизнь, где не место уму.
Норовишь через пропасти прыгать —
так не ври хоть себе самому.
Если к власти прорвутся фашисты,
спрячусь в угол и письма сожгу, —
незлобив одуванчик пушистый,
а у родичей рыльца в пушку.
Как поэт, на просторе зеленом
он пред солнышком ясен и тих,
повинуется Божьим законам
и не губит себя и других.
У того, кто сломает и слижет,
светлым соком горча на губах,
говорят, что он знает и слышит
то, что чувствуют Моцарт и Бах.
Ты его легкомыслья не высмей,
что цветет меж проезжих дорог,
потому что он несколько жизней
проживает в единственный срок.
Чтоб в отечестве дыры не штопать,
Божий образ в себе не забыть,
тем цветком на земле хорошо быть,
человеком не хочется быть.
Я ложусь на бессонный диванчик,
слышу сговор звезды со звездой
и живу, как живет одуванчик,
то серебряный, то золотой.
1992